front3.jpg (8125 bytes)


ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

П. А. Кропоткин

В Лондоне я встретилась в первый раз с Петром Алексеевичем Кропоткиным.

Ему было уже около 70 лет, но его пропорционально сложенная фигура была тонкой, как в молодости, и я видела, как легко по нескольку раз он взбегал по лестнице в верхний этаж за той или другой вещью. Голубые глаза его смотрели ясно и ласково, а седая борода веером спускалась на грудь.

П. А. был в то время в апогее своей славы. Признанный глава западноевропейского анархизма, он пользовался уважением представителей всех классов и был в личных и письменных сношениях с литераторами, учеными, общественными и политическими деятелями Великобритании и других стран. Его произведения “Записки революционера”, “История Великой французской революции” обошли весь свет, от Америки Северной и Южной на Западе, до Японии и, Китая на Востоке, и были переведены на языки всех цивилизованных наций. Его книги “Поля, фабрики и мастерские” и “Завоевание хлеба” возбудили особенное внимание в Англии, а для западноевропейских рабочих стали чем-то вроде евангелия: цифрами и примерами П. А. доказывал, что при современном состоянии науки и техники вполне осуществимо общее благосостояние — этот первый шаг на пути к социальному идеалу — и достижение его зависит только от самодеятельности и напряжения воли трудящихся, к чему он и призывал сильным, горячим словом.

Слава не дала Кропоткину богатства; в другом месте я где-то сказала, что он рассыпал золото своей мысли, но золото не капало в его карман. В то время, как я встретилась с ним и его семьей, {232} материальное положение их было, пожалуй, удовлетворительно, но и только: никакой роскоши они не могли себе позволить. А было время — первые годы после переезда в Англию из Швейцарии, которая изгнала его,— они прямо нуждались. Софья Григорьевна рассказывала мне, что она с трудом могла раз в неделю купить кусок мяса для мужа. Надо было работать, неустанно работать, чтоб жить литературным трудом — единственным источником существования в течение всей жизни П. А.; работать и прокладывать себе дорогу на чужбине, без связей и знакомств. П. А. сделался сотрудником научного журнала “Nineteenth Century”, и его многолетние работы в нем утвердили его репутацию ученого.

Снисходительный и приветливый к людям, П. А. оказывал гостеприимство всем, кто хотел его видеть. Посещая его, я находила всегда смешанное общество, и в нем не могли развернуться блестящие качества П. А., как собеседника, веселого, остроумного и вместе с тем многосодержательного. Все встречи, которые я имела с ним, не прибавили никаких новых черт к образу, который выявился при чтении его несравненных произведений.

Однажды он удивил меня. Случилось, Фанни Степняк-Кравчинская в разговоре высказала мнение, что неудачи войны с Японией были полезны для России.

— Национальное унижение никогда ни для одного народа не было полезно,— повышая голос, резко возразил П. А.

Разгорелся спор; приводились примеры: Крымская война... война Франции с пруссаками... П. А. покраснел от волнения и говорил с такой необычайной горячностью, что я думала только о том, чтоб разговор кончился.

Чем было объяснить его страстность в этом вопросе? Не пробивалась ли в нем жилка военного, давно погребенная совершенно иными идейными наслоениями?..

Иногда П. А. добродушно смеялся над комическими эпизодами из периода “хождения в народ” и шутливо рассказывал, напр., о том, что было, по его словам, с Кравчинским и Рогачевым, когда, в виде пильщиков, они ходили по деревням.

Идя в соответствующей одежде по проселочной дороге со своими пилами, они нагнали мужика, тащившегося на своей лошаденке. Они тотчас завязали разговор; речь по обыкновению пошла о тягостях крестьянской жизни, о каторжном труде, податях, {233} а затем о притеснениях станового и исправника. Мужик сначала поддакивал; потом, когда речь пошла об исправнике, стал похлестывать свою лошаденку. Прибавили шагу и пильщики, а в речи подбавили жару. Мужик стал энергичнее понукать лошадь — быстрее зашагали пешеходы, и все горячее и революционнее лилась речь. Когда же они коснулись царя, мужик стал удирать изо всех сил, но Рогачев и Кравчинский, задыхаясь, пустились бежать ему вслед и все более дерзких слов по адресу царя посылали вдогонку удиравшему мужичку.

И П. А. добродушно хохотал над своими приятелями, рьяными пропагандистами, и уверял, что слышал эту историю от самих действующих лиц. Смеялись и мы, и долго милая улыбка освещала лицо рассказчика.

Страдая хроническим бронхитом, П. А. тогда уже неохотно выступал на больших митингах, да их и не было в те две недели, которые я провела в Лондоне. Кажется, в эту же поездку я была в кружке имени Герцена, основанном П. А., Волховским и некоторыми другими. Кружок устроил вечер: выступал Волховский, с большим подъемом пересказавший рассказ Тургенева “Певцы”. Дочь П. А., Александра Петровна, с одним молодым человеком инсценировала отрывок из “Дворянского гнезда” — сцену Лизы и Лаврецкого в саду. А П. А. поделился своими воспоминаниями о Тургеневе, но подробности его рассказа изгладились из моей памяти. Вечер прошел удачно; присутствовали исключительно русские, так как и кружок состоял только из них и был невелик.

Ко мне П. А. относился с бережной деликатностью: он никогда не расспрашивал меня о Шлиссельбурге — он знал, что мне было бы тяжело делиться еще не остывшими острыми воспоминаниями.

Наши отношения не порвались и после моего отъезда, они освежались позднее и новыми встречами. Была между нами и переписка: у меня сохранилось около 25 писем разного времени.

Мою первую книгу, “Шлиссельбургские узники”, изданную в 1921 г., он встретил с восторгом и в письме, после получения ее, не поскупился на похвалы.

Малочисленность интеллигенции в России общеизвестна исстари. Стеснение царским правительством народного образования, преследование прессы, писателей и студенчества, с одной стороны, {234} гнали интеллигентов в ссылку в Сибирь, с другой — принуждали эмигрировать и лишали Россию иногда крупных сил. Одною из таких потерь являлся П. А. Кропоткин.

Примкнувший к социалистическому движению в 1872 г., Кропоткин попадает в тюрьму по обвинению в революционной пропаганде. Его друзья и товарищи по кружку Чайковского устраивают в 1876 г. его побег и переправляют за границу. С той поры в течение 42 лет он остается вне России, он, уже начавший блестящую ученую деятельность по исследованию Сибири и ледников Финляндии. Для русской науки он был потерян, и в то время как в Европе он завоевывает почетное место в ученом мире, в России его имя во весь царский период нигде не упоминается. Он, занявший крупное место в рядах революции, как член кружка чайковцев в первый период социалистического народничества, потерян и для русского революционного движения.

Оторванный от России, вырванный из исторических условий русской жизни своего времени, Петр Алексеевич засиял всем блеском своих дарований в Западной Европе. В области того, что составляет общественное мнение, он равнялся Герцену, а в области влияния на рабочие массы — Бакунину. Герцен имел обширные связи и находился в тесных сношениях с цветом западноевропейской интеллигенции, радикальной и революционной, но не имел значения в рабочем классе. Апостол разрушения — Бакунин — своими идеями волновал ряды Интернационала всех романских стран, но не имел никакого веса в европейском общественном мнении,— разве лишь вес отрицательный. Кропоткин же сочетал в себе те элементы ума, чувства и личного характера, которые вызывали глубокое почтение в верхах общества, во всех культурных слоях его, и вместе с тем внушал энтузиазм в рабочих массах.

С отъездом за границу Петр Алексеевич, как революционер-писатель, писал не для России, но для всего человечества. Его умственный горизонт отрешился от национальных пределов и расширился до великих задач освобождения всего человеческого рода. Его книги “Хлеб и воля”, “Поля, фабрики и мастерские” написаны для всех народов, к какой бы национальности они ни принадлежали. В этом смысле он — мировой писатель, мировой — не только по распространенности его произведений, по и по широте захвата его идей {235}

Проникнутый горячей верой в человека, он дает отраду даже тем, кто не разделяет его политических взглядов. В книге “Хлеб и воля”, которая в немецком переводе называется “Благосостояние для всех” и о которой я уже говорила, он развивает мысль, что современная техника может при соответствующей организации трудящихся так облегчить труд каждого, что будет большой досуг для удовлетворения всех культурных, интеллектуальных и эстетических потребностей человека. Но, заявляя себя последовательным противником всякой государственной власти, необходимым условием нового социального строя он считает свободу — безграничную, автономию личности и масс, их самоопределение и самодеятельность, самодеятельность без всяких пределов и ограничений.

Но этот борец за всеобщее счастье, в своих творениях никогда не исходивший из специальных условий русской жизни и ее государственных порядков, не переставал любить свою родину. Среди научной деятельности, литературного и публицистического труда и горячей агитационной деятельности, приводившей в тюрьму и к изгнанию из пределов Швейцарии и Франции, этот воитель безгосударственности, обращавшийся к угнетенным всего мира, никогда не забывал России, все время следил за внутренней жизнью ее и за тем, как развертывалось наше революционное движение; страдал всеми страданиями русского народа, обличал внутреннюю политику русского правительства, все гнусности его, все репрессии и, познакомив Западную Европу с Россией в 2 томах “Всеобщей географии” Реклю и в книге о русской литературе, показал в брошюрах и статьях истинный лик нашего революционного движения, с одной стороны, и истинный лик гнетущего самодержавия — с другой.

Его моральный авторитет, репутация истинного ученого и безупречного искателя истины, правдивого писателя, никогда не допускавшего преувеличения, делали то, что каждому его слову верил как поденщик, в час отдыха открывающий его газетную статью или книгу, так и член английского парламента и министр, интересующийся русскими отношениями, вплоть до королевы Виктории и ее внука, наследника датского престола, как я покажу на отдельных примерах.

Во время своего пребывания за границей, в 1881 году, когда {236} Перовская и Гельфман были приговорены к смертной казни, Кропоткин подымает широкую агитацию за их жизнь, а когда самый влиятельный орган современной швейцарской буржуазии “Journal de Gйnиve” печатает гнусную статью об этих двух представительницах революционного движения, Петр Алексеевич вступается за их честь, отправляется в редакцию и делает ей такое внушение, что эта газета, никогда не опровергавшая той лжи, которая в ней писалась, на другой же день поместила свое извинение.

Изгнанный в том же году из Швейцарии, Петр Алексеевич переселился в Лондон. Там в это время царила Новикова, вращавшаяся в кругах высшего лондонского общества и служившая тайным дипломатическим агентом русского правительства. Красивая, чрезвычайно умная и ловкая, она была своим человеком у Гладстона и играла большую роль в англо-русских отношениях, действуя в интересах самодержавной власти. Познакомившись с Джозефом Каун, издателем “New Castle Chronicle” и “Weekly Chronicle”, лидером радикалов в парламенте, Петр Алексеевич получил приглашение писать в еженедельной газете “Weekly Chronicle” и начал знакомить Англию с тем, что делается в России. Каун познакомил П. А. с лордом Джоном Морлей, приятелем Гладстона, и, когда на статьи Петра Алексеевича о России Новикова в ответ стала писать в “Times”, Морлей просил Кропоткина отвечать. Последствием его статей было то, что Гладстон отстранил Новикову от себя, и ее падение было определено. После этого со всех сторон посыпались предложения Петру Алексеевичу писать о России, и он организовал ряд митингов и лекций в пользу политического Красного Креста. Но климатические условия при слабом здоровье Петра Алексеевича принудили его переехать в Thonon, в Савойю. Здесь через два месяца он был арестован французскими властями, которые совершенно облыжно запутали его в те анархические выступления с бомбами, которые происходили в St. Etienne и других местах минных округов, в Cafй Belcour (в Лионе) и т. д. Одним из доказательств причастности Петра Алексеевича было прочитанное на суде письмо его к рабочему Грав, в котором Петр Алексеевич, возвращая письмо Jean Grave, поправлял грамматические ошибки его, и статья в газете “Le Revoltй”, написанная Кафиеро, но приписанная Петру Алексеевичу, который не пожелал отрицать свое мнимое авторство. {237}

Лионский процесс 53-х кончился обвинением 26 человек на разные сроки тюремного заключения. Петр Алексеевич получил 5 лет тюрьмы и был заключен в Клерво, за что русское правительство прислало орден как прокурору, так и председателю суда.

Как анекдот, показывающий, что приемы всех полиций в мире одинаковы, можно рассказать следующее: по выходе из тюрьмы (по амнистии, сократившей срок заключения до трех лет) Кропоткин вместе с Софьей Григорьевной приехал в Париж и поселился у Эли Реклю, брата Элизе Реклю. Так как семьи многих заключенных нуждались, то в их пользу было устроено собрание, в котором выступал и Петр Алексеевич. При выходе с собрания к нему подошел какой-то субъект с дружеским предложением: отдать деньги не семьям бывших заключенных Клерво, а на агитацию, а затем спросил, долго ли останется Петр Алексеевич в Париже. Софья Григорьевна, которой не понравилась физиономия этого человека, по внезапному вдохновению поспешила сказать: “мы уезжаем во вторник”, а, придя домой, условилась с Петром Алексеевичем выехать раньше — в субботу. Так они и сделали. А накануне указанного шпиону вторника весь Париж заговорил о взрыве бомбы, брошенной в здании биржи. Шпионская проделка была сшита белыми нитками: брошенная бомба имела форму бутылки; по исследовании оказалось, что в ней была вода...

В 1892 году, когда Россию поразил голод, Петр Алексеевич не остался безучастным к народному бедствию. Англичане с удивлением узнали из статьи Петра Алексеевича в “Times”, что 1 фунта стерлингов достаточно для прокормления в России одного человека до урожая. Статья нашла повсеместный отклик, в особенности среди квакеров. Квакер Брукс не только собирал деньги, но и самолично ездил в Россию для помощи голодающим.

Когда в 1901 году появилось известие о разгроме русских университетов по поводу студенческих беспорядков и студентов стали отдавать в солдаты, все бросились к Петру Алексеевичу с расспросами о состоянии народного образования в России, о высших и низших школах, о причинах студенческих волнений. Петр Алексеевич был в это время в Америке: был организован ряд митингов, которые вызвали огромную сенсацию; большой журнал “North American Review” просил П. А. дать соответствующую статью, и он изобразил в ней систему наших министров народного помрачения {238} (Дм. Толстого, Делянова и пр.). Сообщил о закрытии земских школ в Тверской губ. и о насаждении по всей России церковноприходских училищ.

С опровержением выступил не кто иной, как обер-прокурор святейшего синода Победоносцев. В своей статье, рассыпаясь перед автором во всевозможных любезностях, Победоносцев говорил, что Кропоткин давно живет за границей и забыл условия русской жизни, что церковно-приходские школы учреждаются потому, что русские села удалены на 500 км друг от друга и т. п. Кропоткин ответил на это, что если бы ученик народной школы на экзамене по географии сказал такую вещь, то получил бы единицу.

Когда в Европу проникли слухи о жестоком режиме Шлиссельбургской крепости, П. А. напечатал статью о Шлиссельбурге в “Times” (или в “Nineteenth Century”) о положении узников в этой крепости. В конце статьи говорилось, что на домогательства родных, желавших знать что-нибудь о своих близких, в департаменте полиции отвечали: “вы можете раз в год обращаться к нам, и мы справимся в списках, жив ли ваш родственник или умер”.

“Может ли быть большая жестокость?” — заканчивал автор свою статью.

Королева Виктория читала эту статью и послала ее своему внуку, тогдашнему наследнику датского престола, и от лица последнего Петру Алексеевичу было сообщено, что все, что П. А. имеет сказать о жестокостях, совершаемых в тюрьмах и ссылке, пусть присылается ему, и он передаст Николаю II. А через некоторое время его оповестили, что шлиссельбуржцам разрешена переписка (в 1897 г.) 1.

Из этого беглого очерка можно видеть, какое всеобъемлющее сердце имел П. А. Во все 42 года своего пребывания за границей, думая о свободе всего человечества, он думал и о свободе России, истинным сыном которой он был и оставался всегда и всюду. {239}

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Лондонская конференция

В июле 1908 года, когда я жила в Швейцарии, я получила приглашение на конференцию с.-р. в Лондоне. Находясь в Финляндии, я вращалась исключительно в верхах партии. Теперь я могла увидать людей провинции, стоящих на повседневной революционной работе в низах — в крестьянстве и среди рабочих. Это обещало дать мне прямые сведения с мест о размере и темпе революционного движения по всей России. Взяв билет II класса в Лондон и обратно, я отправилась в Париж, где ко мне присоединились Е. Е. Лазарев, Натансон и, кажется, Авксентьев, так что мы ехали целой компанией. В Лондоне организатором конференции, доктором Фейтом, были уже наняты комнаты в различных местах города, и в одной из квартир поместилась и я с моими спутниками. Конференция происходила в одном из рабочих клубов на улице Ноттингхилл-Гэт (Nottinghill Gate). Это было очень простое, но опрятное помещение, в большой зале которого происходили заседания, а рядом, в одной из боковых комнат, был устроен буфет с закусками.

Конференция открылась 8 июля. С первого взгляда мне казалось, что я вижу все знакомые лица и что это съезд эмигрантов, а не лиц, приехавших из России. Это происходило, вероятно, оттого, что в большой толпе мне прежде всего бросались в глаза люди, которых я знала, а лица тех, кого я никогда не видала, стушевывались. По наведенным теперь справкам, из 74 присутствовавших — приезжих из России насчитывалось 48 человек. В числе остальных, кроме членов Ц. К. партии, находившихся за границей, присутствовали: Рубанович, как представитель партии в Международном социалистическом бюро, и 11 человек гостей, в числе их — я и жившие тогда за границей Лопатин и Фроленко. Присутствовал также и представитель парижской оппозиционной {240} группы с.-р. — Юдилевский. Не называя имени Азефа, принимавшего участие в конференции, он, между прочим, пытался обратить внимание конференции на наличие провокации в центре; вопрос об этом, однако, был снят. Надо сказать, что, как мне говорил впоследствии один делегат из России, никто из приехавших не знал и даже не подозревал о существовании обвинений, поднятых Бурцевым против Азефа, тем более, что присутствие последнего на съезде само по себе отстраняло мысль о чем-нибудь подобном. Среди делегатов была и женщина-провокатор Жученко 1. Она являлась представительницей Центральной области, но не по избранию, а потому, что областной съезд для выборов был арестован в Твери, и Жученко осталась единственной уцелевшей работницей областного комитета 2. С ней произошел следующий инцидент: мандатная комиссия получила из компетентного источника извещение, что на конференции будет присутствовать тайный агент из Москвы 3. Кроме Жученко, делегаткой из Москвы была девушка, которая лично никому не была известна. За проверкой о ней обратились к Жученко (!), которая дала уклончивый ответ, и хотя сказала, что ничего не знает о ней, но самый тон ее наводил на сомнение. Делегатка не была исключена, потому что имела полномочие, но оставалась все время в общем отчуждении.

Я не пишу истории этой конференции и скажу кратко, что на ней рассматривалось множество различных вопросов, и по поводу каждого произносилось много речей. О текущем моменте и общей тактике партии; о борьбе с земельным законодательством Столыпина; об аграрном терроре; относительно рабочих: о борьбе с капиталом, о безработице, локаутах; о кооперации; об отношениях к национальным социалистическим партиям и др. Самым животрепещущим вопросом на конференции был вопрос о нападении на “центр центров”.

Азеф присутствовал, но не выступал по этому вопросу, как и вообще молчал по всем другим; от Ц. К. выступал Натансон.

Ораторов, выступавших с речами, было немало, и по поводу их речей Лопатин заметил: “Удивительно, как многие русские {241} научились хорошо говорить”. Действительно, некоторые говорили хорошо, но все хорошие ораторы принадлежали к верхам партии. Член “Организационного бюро” Шимановский, известный под кличкой Антона, отличался, но не красноречием, а тем, что беспрестанно требовал слова “к порядку” и этим самым сильно затягивал прения. Это вызывало шутки, и его прерывали криками: “к беспорядку!”

Настроение приехавших из России было бодрое: унылых нот не было слышно, и доклады с мест показывали, что работа повсеместно идет. В печатном виде содержательность их выявилась бы определеннее, а в устном изложении они не были настолько красочны, чтобы производить сильное впечатление. Среди присутствовавших было пять женщин; они не внесли ничего ценного; только делегатка из Воронежа, худенькая, с одухотворенным, симпатичным лицом и мягким голосом, произвела на меня впечатление. Она произнесла трогательную речь, но совершенно не делового характера: это было обращение к чувствам, проникновенное выражение ее личной преданности интересам народа.

Говоря о Жученко, я забыла прибавить, что как-то раз она подошла ко мне. Я стала расспрашивать ее о работе; с худощавой фигурой, с незаметным лицом, она отвечала каким-то приниженным тоном, несколько раз повторяя: “Я человек маленький”. Она показалась мне не заслуживающей внимания, и впечатление, произведенное ею, совершенно не соответствовало образу гордой, убежденной монархистки, какой, после разоблачения, ее описал Бурцев.

В поведении Азефа мне бросилось в глаза следующее: позже других из России на съезд прибыл человек, судя по внешности, крестьянин. По-видимому, ему были непривычны как обстановка, так и многолюдие собрания, и он не знал, как ступить. Никто не пришел к нему на помощь. Азеф встал, нашел для него место и взял под свое покровительство; во время перерывов он водил его, всеми покинутого, в буфет. Я подумала — какой добрый.

Находясь в свободной стране, где для собраний не требовалось никаких разрешений, члены конференции не спешили с ее окончанием, пока, наконец, должно быть, благодаря нашим внутренним информаторам, на улице не появились подозрительные признаки, показывавшие, что на нас обращено внимание. Вблизи клуба {242} стали слоняться посторонние личности, в газетах появились заметки, что на улице Ноттингхилл-Гэт происходят какие-то странные, таинственные собрания, тщательно охраняемые от внешних вторжений; описывались тяжелые портьеры, закрывающие двери, чтобы заглушать звуки и укрывать от чужих взоров все происходящее внутри помещения. Волховский, имевший в Лондоне большие связи, выхлопотавший для конференции помещение и хорошо осведомленный о том, реагирует ли английская полиция на съезд партии, применяющей политический террор, в конце концов, принес известие, что власти обеспокоены и могут принять меры к закрытию собраний под предлогом, будто члены конференции занимаются разработкой планов террористических предприятий. Тогда было решено сократить прения, и назначили срок, когда конференция должна закрыться. Дня через 4 это было исполнено, так как ежедневно приносились рассказы о подозрительных инцидентах. Кое за кем началась слежка; против дома, где происходили заседания, появился человек с фотографическим аппаратом, с явным намерением делать снимки с входящих и выходящих членов конференции. Со смехом рассказывали, что один из последних, подняв воротник пальто, стремительно ринулся на фотографа и, потрясая кулаком перед его физиономией, обратил его в бегство; затем, закрывая лицо платком, сам, столь же стремительно, стал удирать. Кто-то рассказывал еще, что при возвращении на квартиру нашел в своей комнате беспорядок, и сконфуженная хозяйка объяснила, что в его отсутствие заходил человек, оказавшийся его знакомым. В общем, конференция на меня впечатления не произвела, и конкретных сведений я не получила.

Тотчас после нее состоялся 4-й совет партии; он продолжался 2 дня и состоял из 7 членов Ц. К. и 8 областных представителей, 3 членов “Организационного бюро” и 5 областных уполномоченных Ц. К., 1 — от заграничной организаций и 1 представителя партии в Международном социалистическом бюро. Совет утвердил резолюции, принятые на конференции.

На заседаниях совета, быть может, я присутствовала, но решительно ничего не припоминаю о них.

Но заключительная сцена неизгладимо врезалась в мою память. {243}

Когда заседания совета кончились, комната опустела. Остались лишь члены Ц. К. и я.

Присутствовали: Натансон, Чернов, Ракитников, Авксентьев, Азеф, Аргунов, Фейт.

О двух последних я говорю с чужого голоса — сама не помню.

Председательствовавший сказал:

— “Иван Николаевич” ставит вопрос о своем уходе. Он просит всех высказаться поочередно.

Наступило молчание.

Встал Натансон и произнес:

— Должен остаться.

Встал Авксентьев и сказал:

— Должен остаться.

И Чернов сказал:

— Должен остаться.

И Ракитников:

— Должен остаться.

Аргунов сказал:

— Должен остаться.

...И Последний присутствовавший сказал:

— Должен остаться.

Когда высказались все,— Азеф обратился ко мне:

— А что скажет нам Вера Николаевна?

И Вера Николаевна, внутренне волнуясь, встала и сказала... сказала, как эхо:

— Должен остаться.

...Мой голос мог прозвучать иными словами — и не прозвучал...

В 1883 году, в Петропавловской крепости, я писала: “Я знала юношу, так опутанного шпионскими махинациями, что он являлся изменником в глазах всех; он был близок к самоубийству в отчаяния от павшего на него подозрения; люди, знавшие его лично, верили в его невинность; но на вопрос, обращенный ко мне, может ли он продолжать революционную работу, я отвечала, должна была ответить: “Нет!”1

В 1908 году я преступила это революционное правило! Двадцать пять лет отлучения от революционного дела стерли в памяти {244} золотое правило. Я забыла его; забыла слова 1883 года, и в тот день, когда мой голос должен был прозвучать, как звучал 25 лет назад,— он не прозвучал. Не прозвучал решительным революционным: “Должен уйти!”

По окончании этой памятной сцены все вышли на площадку, чтоб разъехаться в разные стороны.

Азеф подошел ко мне и поцеловал в лоб...

Из темных глубин, словно написанное большими литерами в сознании — как будто я смотрела вглубь самой себя — всплыло начертание: “Он поцеловал ее холодным, мокрым поцелуем провокатора”. {245}

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

“Заграничная делегация”

Из Лондона я вернулась в Швейцарию и поселилась в довольно хорошем отеле, отеле над Веве, ниже того “Signal” в лесу, о котором упоминала в главе “Спиридонова”. Там жили уже знакомый мне Брупбахер и его жена, докторесса Лидия Петровна Кочеткова, так что я не была одинока. В отеле народа почти не было, и среди прекрасной швейцарской природы, сидя на большой, открытой террасе, я перебирала номера органа английских суффражисток и набрасывала мои личные воспоминания о них. На основании этого материала я написала статью о женском движении в Англии 2, помещенную в “Первом женском календаре” Ариян за 1909 г. А в конце августа решила переселиться в Париж, куда В. Стахевич (моя племянница) должна была отправиться для поступления в университет. В Париже мы поселились на маленькой тихой улице Deloing в одном доме: она с товаркой наверху, а я внизу.

М. Натансон тотчас же ввел меня в состав коллегии, которая называлась: “Заграничная делегация”. Она должна была представлять с.-р. центр для заграницы. В состав ее входили сначала очень немногие: Натансон, Ек. Павл. Пешкова и кое-кто другие, но я относилась отрицательно к деятельности эмиграции и не понимала, какая революционная работа возможна для русских за границей. На первых порах я присутствовала, должно быть, на двух-трех заседаниях, но не видела для себя никакого дела. Мое отношение к этой организации было таково, что я по совести не могу считать, чтоб я была ее членом. Так продолжалось до того вре-{246}мени, когда в октябре Кропоткину, Лопатину и мне было предложено рассмотреть обвинения Бурцева против Азефа. До этого я была плохо осведомлена о предварительной истории этого дела; не знала о подаче на Лондонской конференции письма “оппозиции”, желавшей тогда же поднять вопрос об Азефе. Я не вмешивалась в политическую распрю группы Юдилевского с Ц. К., не читала никаких листков и заявлений этой группы и не была посвящена ни в длительные переговоры Савинкова и других лиц с Бурцевым, ни в переписку Бориса Викторовича с Азефом.

Время от времени Натансон сообщал мне о поездках членов бывшего “Военно-организационного бюро” на пропаганду среди матросов, о переговорах насчет покушения на царя и т. п. Но все это приходило ко мне в порядке личного доверия.

Однако, пустое для меня слово “Заграничная делегация” получило потом содержание: число русских эмигрантов, в соответствии с гонениями в России, все более и более увеличивалось; во многих городах Франции и Швейцарии образовались группы содействия из политических беженцев и учащейся молодежи, сочувствовавшей партии; в одних местах эти группы были большие, в других — заключали человек 10—12, и все были связаны между собой через “делегацию”, в той или иной мере помогали партии деньгами и получали из Парижа литературу, которая поддерживала духовную связь между всеми. Таким образом люди, осевшие по тем или другим причинам в каком-нибудь городе, не оставались одиночками, но, объединившись, знакомились друг с другом, помогали друг другу, и завязавшиеся таким образом связи имели значение и для будущего — ведь все только и думали о том, что вернутся в Россию. Чернов, приехавший на Лондонскую конференцию, был оставлен в Париже для издания “Знамени Труда”, а Ракитников, Аргунов, Фейт и Авксентьев должны были вернуться в Россию. Двое последних и уехали, но принуждены были вернуться вследствие разоблачения провокации Азефа, которая заставила и остальных остаться в Париже в качестве эмигрантов. “Делегация” при них была Центральным Комитетом, функционирующим за границей. После разоблачения Азефа для России был избран новый Ц. К. {247}

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Бурцев и Азеф

В конце сентября 1908 года Марк Натансон сказал мне:

— Вера, надо принять меры и усмирить Бурцева, который направо и налево распространяет слух, что Азеф провокатор. Мы решили пригласить тебя, Германа Лопатина и Кропоткина разобрать основания, по которым он позволяет себе порочить члена Ц. К. и дискредитировать партию. Согласна ли ты принять участие в этом?

И на мое “да” продолжал:

— Напиши о нашем предложении Петру Алексеевичу в Лондон, а с Лопатиным я переговорю здесь сам.

Я написала, но когда прочла копию с уже отосланного письма, Марк остался недоволен. По-моему, я написала правильно, поставив обе стороны на равную ногу. Вот этот-то оттенок равенства Марку и не понравился. Он сказал:

— Я сам еще напишу ему.

Написал или нет, я не знаю. Дело заключалось в том, что представители партии в лице Марка, с которым одним я говорила по этому поводу, боялись, как бы не подать мысль, что исследованию подвергнется поведение Азефа. Они не хотели, чтоб то, что будет происходить, было судом чести или третейским судом, из боязни, как бы не накинуть тень сомнения на “Ивана Николаевича”.

Так или иначе, в том же месяце Кропоткин приехал в Париж, и в квартире Савинкова, довольно скромной, в небольшой, почти пустой комнате, где стоял стол и вокруг него 7—8 стульев, начались наши заседания.

Представителями партии являлись: М. Натансон, В. Чернов и Б. Савинков. Лопатин и Кропоткин уселись рядом, кажется, на ма-{248}леньком диванчике, затем сидели: Савинков, Чернов и Натансон, а у четвертой стороны стола — я и по мою левую руку Бурцев. Единственными свидетелями были: Бакай, помещавшийся не у стола, а слева от Бурцева, чуть-чуть позади него, и Аргунов, вызванный для показаний об обстановке и обстоятельствах ареста типографии в Томске. Этот арест был первым пунктом рассмотрения. Бурцев приписывал его предательству Азефа. Типография была устроена в совершенно отдельном помещении на переселенческом пункте, на котором существовала больница, и врачом в ней был с.-р. Влад. Евг. Павлов.

Бурцев свое обвинение ставил на основании агентурных сведений Бакая, бывшего охранника в Варшаве, который, служа потом в Петербурге, дал Бурцеву много сведений и копий с документов тайной полиции.

То обстоятельство, что Бакай — прежний охранник, постоянно, вольно и невольно, подчеркивалось, как источник подозрительный и не заслуживающий доверия. Должна признаться, что я в особенности была заражена этим недоверием и чувствовала непримиримую враждебность к этому человеку. Мое раздражение против Бакая началось еще раньше, и вот по какому поводу. Бурцев однажды обратился ко мне с просьбой достать денег для побега одного человека из Сибири, но не назвал его. Когда я узнала, что это для бывшего охранника Бакая 1, я страшно рассердилась на Бурцева за то, что он не сообщил мне этого; меня возмутил также самый факт, что Бурцев хочет помочь бегству такой личности. И с тех пор я не могла победить неприязни к Бакаю. На заседаниях я не переставала помнить о его прежней роли, и это мешало мне объективно относиться ко всему, что он говорил. А Чернов все время подбавлял и подбавлял, указывая на эту роль. Аргунов, приглашенный только по поводу томской типографии и скоро удалившийся, обрисовал внешнюю обстановку ее, и, казалось, в смысле секретности все было обставлено самым лучшим образом. Он говорил, что донести мог дворник, которому могло показаться подозрительным что-нибудь в поведении работавших в типографии над набором “Революционной России”; говорил, что окна в помещении типографии {249} (кажется, в нижнем этаже маленького домика) были всегда наполовину завешаны, и это могло возбудить любопытство, а затем донос. Вот все, что было сказано им по этому поводу 2.

Все показания Бакая имели важный пробел: в агентурных сведениях фамилия “Азеф” не упоминалась; говорилось об агенте Раскине, а в позднейших данных Бакая фигурировал агент Виноградов,— псевдоним, который, по догадкам и сопоставлению фактов, Бакай отождествлял с псевдонимом — Раскин. Доказать, что Раскин, Виноградов и Азеф одно и то же лицо — предатель и провокатор в Ц. К. партии — составляло задачу Бакая и Бурцева, безусловно верившего в Бакая и в правильность всех его соображений.

Я забыла сказать, что Бурцев прежде всего указывал на то обстоятельство, что ни в списках лиц, подозреваемых и разыскиваемых, ни в каких бы то ни было документах политической охраны и департамента полиции — фамилии Азефа нет, несмотря на его многолетнее пребывание в революционных рядах и обширный круг, лиц, имевших с ним дело. Но этот факт в глазах представителей Ц. К. не имел никакого значения.

Вторым пунктом было указание Бакая, что в 1904 г., в такое-то время — он указал месяц — в Варшаву из Петербурга приезжал Виноградов в сопровождении петербургских филеров, которые на время пребывания Виноградова должны были заменять местных агентов и сами производить необходимую слежку за передвижениями Виноградова, посещением тех мест, куда он будет заходить, и т.д.

Бурцев утверждал, что этот Виноградов из Петербурга был не кто иной, как Азеф.

Был ли Азеф в означенное время в Варшаве? Заходил ли он в такую-то контору (жел. дор.), где служил один поднадзорный из числа обвинявшихся по делу Софьи Гинсбург1? Сколько времени заняло это посещение, после чего Виноградов и его сыщики уехали и местные филеры вошли в свои права?

Оказывалось, что в 1904 г. Азеф ездил в Варшаву, и целью поездки было посещение именно этого лица. Служил этот бывший под надзором человек в Варшаве в том самом учреждении, которое {250} указывал Бакай, и, как мне подсказывает память, Азеф, по поручению Ц. К., должен был обратиться к нему за деньгами, но недавно я встретила указание самого Азефа, что дело шло об устройстве, с помощью этого железнодорожника, транспорта для литературы. Далее Савинков или Чернов признали, что посещение было неудачно, и Азеф, получив категорический отказ, тотчас удалился.

Две версии показывали полное совпадение, и каждый непредубежденный человек должен придти к убеждению, что псевдоним Виноградова скрывал члена Ц. К. — Азефа. Ведь кроме Ц. К., с одной стороны, и охраны, с другой, о поездке в Варшаву и всех деталях ее никто не знал, но мы — я говорю о представителях партии и о себе — были предубеждены. Источник — подозрительный, нечистый источник, бывший охранник Бакай — снова выступил на сцену. И внимание было сосредоточено не на поразительном тождестве фактов, а на совершенно пустом обстоятельстве: зачем были присланы столичные филеры и устранены местные сыщики? Добродушный Бурцев и Бакай силились объяснить это вместо того, чтобы указывать, что суть вовсе не в этом, что это сущие пустяки наряду с фактами совпадения. Они говорили, что высшее начальство не хотело показывать важного агента Виноградова мелким сошкам местной “охраны”. О странности этой замены Савинков и Чернов долго толковали с Бурцевым и Бакаем, так долго, что важное и существенное куда-то уплыло.

Случилось еще, что когда Бакай, не имевший при себе никаких заметок, указал месяц приезда Виноградова, Чернов и Савинков стали упорно настаивать на точном определении времени, стараясь установить, что Азеф был немного раньше или немного позже (в точности не помню), чем указывал Бакай. Бурцев запутался и на другой день принес поправку, по-видимому, переговорив с Бакаем. Не знаю, как на других, но на меня эта поправка произвела неблагоприятное впечатление. Когда в первый раз мы семеро собрались в квартире Савинкова, то перед открытием заседания единогласно постановили, что ни одно слово из того, о чем будет здесь говорено, не должно выходить из стен этой комнаты. Бакай после того, как он изложил агентурные сведения о поездке Виноградова и ответил на несколько вопросов, поставленных Черновым по этому поводу, удалился, и спор с Бурцевым происходил в его отсутствие. Поправка, внесенная Бурцевым на другой день, показывала, {251} что он совещался с Бакаем и, стало быть, в разговоре с ним передавал сомнения, возникшие в прениях о времени поездки Азефа.

Должна сказать, что положение двух сторон было очень неравное; Натансон больше молчал, но Чернов и Савинков защищали Азефа, по моему тогдашнему выражению, как львы; теперь я сказала бы, как искусные казуисты, и допрашивали Бурцева и Бакая, как настоящие прокуроры. Шаг за шагом Чернов, как ловкий следователь, наступал на Бурцева и, можно сказать, преследовал его по пятам, а Бурцев был как дитя. Отсутствие изворотливости, неуменье отражать противника были в нем поразительны. К сожалению, в его словах и репликах вообще не было убеждающей силы, той силы, которая разбивает сомнения и побеждает предубеждение. Савинков и Чернов совершенно загоняли его. А мы, призванные рассмотреть и взвесить все доказательства, почти не выступали. Я все время молчала, а Кропоткин и Лопатин задали, кажется, вопроса два. Кроме постоянных напоминаний о подозрительности источника, из которого шли указания на Азефа, защита с большой энергией выдвигала и подчеркивала участие Азефа в боевых актах, особенно в деле Плеве и великого князя Сергея Александровича, которые удались, и никто из участников 2 и пособников не был арестован.

Мне кажется, что Лопатин, Кропоткин и я, бывшие, так сказать, посредниками между двумя сторонами, поступили на первых же шагах неправильно, допустив (не помню, по чьей инициативе), что заинтересованное лицо — Чернов — председательствовал на заседаниях, задавал вопросы и руководил всем расследованием, которое в его руках, как и вся постановка дела, имело предначертанную цель — во что бы то ни стало подорвать доверие к Бурцеву и снять всякое сомнение относительно Азефа.

После случая в Варшаве Бурцев указывал на письмо, в 1905 г. переданное Е. П. Ростковскому через неизвестную даму 1. В письме без подписи находилось предостережение партии с.-р., что в ее рядах имеются два очень опасных провокатора, бывший ссыльный Т. и инженер Азиев, еврей.

О том, кто был обозначен буквой Т., партия скоро выяснила: это был Татаров. За ним было установлено наблюдение, его поли-{252}тическая нечестность выяснилась, и он был убит рабочим Назаровым на своей квартире, на глазах отца и матери, когда не выполнил условий, на которых партия обещала пощадить его жизнь. Но относительно Азиева никакого расследования в то время не последовало в виду доверия к нему и заслуг по революционной деятельности. Теперь, когда Бурцев ссылался на это знаменитое письмо, Савинков, Чернов и Натансон указывали, что автор письма, по сведениям Бакая,— начальник Петербургского охранного отделения, полковник Кременецкий 2, написавший предостережение партии из мести к Рачковскому, который, благодаря услугам Татарова и “Виноградова”, вырвал у Кременецкого дело об аресте 17 марта 1905 г. боевого отряда с.-р. Источник опять нечистый — повторилась та же аргументация, которая опорочивала все показания Бакая, и письмо объяснилось интригой охранки с целью вырвать из рядов партии ценного человека путем дискредитирования его.

Сообщил Бурцев и о другом письме, присланном в Ц. К. членом партии Миклашевской осенью 1907 г. из Саратова. В этом письме сообщались местные агентурные извещения, которые указывали, что некто, обозначавшийся в дневниках агентов кличкой “Филипповский”,— важный агент петербургской охраны и в то же время один из виднейших членов партии с.-р., — приезжал в 1904 г. в Саратов для совещаний с некоторыми с.-р., и за всеми съехавшимися была установлена тогда слежка 3. Сообщения письма, с очень яркими бытовыми подробностями, с несомненностью указывали на Азефа, приезжавшего на совещание с.-р.

Кропоткин потребовал предъявления нам этих документов. Но, увы, представители партии заявили, что их налицо нет, и они хранятся в Финляндии 4.

Такой оборот, казалось, посадил Бурцева на мель. Что же, посылать в Финляндию за этими документами? Откладывать разбирательство на неопределенное время?!

Наступил критический момент, и тут-то Бурцев, непроницаемая наружность которого никак не позволяла догадываться, что у него {253} хранится тайна первостепенного значения, бросил свою последнюю карту. Он сказал:

— Я имею еще доказательство: директор департамента полиции Лопухин подтвердил мне, что Азеф провокатор и получает содержание от тайной полиции.

Присутствующие были ошеломлены, а Бурцев с тем же непроницаемым выражением лица рассказал всю историю, как ему удалось устроить встречу с Лопухиным на пути между Кельном и Берлином; как на его вопрос об Азефе Лопухин сначала уклонялся от ответа. Бурцев настаивал, говорил о гнусной предательской роли Азефа, о том, скольких людей он погубил, подводя их к виселице. Лопухин не сдавался.

В купе, в котором они ехали, находилась и жена Лопухина, урожденная княжна Урусова, слышавшая весь разговор и видевшая колебания мужа. Наконец, обратясь к нему, она сказала: “Да скажи же!” И это “скажи же” прекратило нерешительность Лопухина: он подтвердил, что Азеф — провокатор и состоит на жалованьи департамента полиции.

Когда это громовое известие, драматическое и по содержанию и по моменту, в который оно было произнесено, прозвучало на нашем заседании, вопрос об Азефе оставался висящим в воздухе. Правда, среди нас Кропоткин раза два говорил мне, что в революционном движении не было случая, чтоб многократные указания на предательскую роль какого-нибудь лица не оправдывались на деле, а Лопатин, по словам Савинкова, колебался. Но на меня стальная вера ближайших товарищей Азефа, защищавших в лице его честь партии, действовала неотразимо: признать двойственную роль члена Ц. К., его роль провокатора и вместе с тем революционера, работавшего на две стороны с самого возникновения партии; признать, когда это опровергают его товарищи, действовавшие с ним рука об руку целые семь-восемь лет, — было трудно. Шансы Бурцева, который в защите своих обвинений был слабее защиты соратников Азефа, были далеко не выигрышные. Теперь неожиданное известие изменяло положение дела и давало ему совершенно новый оборот.

После краткого обмена мыслей Кропоткин от лица нас трех заявил, что больше нам делать нечего: дальнейшее должно перейти в руки самой партии. {254}

На этом наше участие в этом деле кончилось.

Должна сказать, что я, верившая в честность Азефа на основании постоянного восхваления его Савинковым в Болье и того отношения к нему членов Ц. К., которое я видела в Финляндии и в Париже, не знала о тех двух письмах, о которых шла речь, не знала и о том, как уже говорила, что Юдилевский на Лондонской конференции категорически ставил Ц. К. вопрос о том, что Азеф провокатор. Я говорю об этом не в извинение себе, потому что, если я не знала конкретных указаний на те или другие факты, то слух о провокации в центре и об Азефе, как предателе в Ц. К., шел повсюду — в революционных кругах северной России и столь же широко был распространен за границей, и я знала о нем. Среди тех, с кем я постоянно виделась, были известны и слова Гершуни, умиравшего в цюрихском госпитале, когда по поводу предполагаемого аэроплана он сказал:

— Я полечу с “Иваном” и восстановлю его честь.

Но я, как и другие, понимала эти слова как желание посрамить клевету. И не удивительно ли, что еще в мае того года Морозов был послан из России одной, не социалистической, но оппозиционной тайной организацией в Париж со специальной миссией известить Натансона, что достоверно известно, что Азеф служит в департаменте полиции. Натансон выслушал Морозова и потребовал назвать источник. Морозов был связан честным словом не называть имени того, кто сообщил ему это сведение, и отказался сделать это. Тогда Натансон сказал ему:

— Мы не можем верить, не зная, от кого идет известие, и запрещаем тебе сообщать об этом кому бы то ни было. Если же ты будешь распространять такую молву,— мы объявим тебя врагом революции.

Морозов, к сожалению, не захотел пойти на это, и даже мне, бывшей тогда в Париже, не сообщил, зачем его послали за границу. Я думала, что он просто хотел побывать в Париже. Так, к несчастью, все предостережения — были кроме указанных и другие 1 — год за годом тонули в блеске удач с Плеве и с Сергеем Александровичем, которые слепили глаза тех, кто знал об участии Азефа в этих делах. {255}

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Предостережения

Расскажу по первоисточнику некоторые подробности о письме, переданном Ростковскому неизвестной дамой, и о том, как реагировали на него Азеф и партийные люди, — первые, осведомленные о содержании его.

Едва ушла дама, принесшая письмо, как Ростковского вызвали к новому посетителю. Это был “Иван Николаевич”, фамилия которого Ростковскому была неизвестна. Зная, что “Иван Николаевич” — доверенное лицо партии, он показал ему письмо, не подозревая, что перед ним человек, о котором идет речь. Азеф прочел содержание, спросил о наружности дамы, внимательно рассмотрел бумагу, шрифт машинки, на которой она напечатана, почерк тех слов, которые кое-где были написаны над зачеркнутыми словами машинки, и сказал:

 

— Азиев — это я...

Он отошел к окну, став спиной к Ростковскому, и некоторое время молчал. Потом спросил:

— Что же мне делать?

— Уйти! — отвечал Ростковский.

— Нет, я не уйду! — сказал Азеф. — Но это дело серьезное — его надо расследовать.

— Что же вы думаете делать с письмом?— обратился он к Ростковскому.

— Отослать лицам, указанным в письме.

Этими лицами были: Н. Тютчев, А. В. Прибылев и А. И. Потапов — все жившие в Москве. Называя их, автор просил содержание письма передать устно. {256}

В тот же день Ростковский поручил члену партии Павле Левенсон с первым поездом отвезти письмо в Москву Тютчеву, и она уехала.

Левенсон жила во дворе того дома, где жил Ростковский. В ту же ночь у нее был сделан обыск. Жандармы тщательно искали и поднимали в комнате Левенсон бумажки и рассматривали их; спрашивали и прислугу, не поднимала ли она чего-нибудь с полу.

Другие лица рассказывают о том, что было дальше при свидании Азефа с Потаповым, членом партии, бывшим одно время членом Ц. К.— Азеф заговорил о письме, о том, что на него указывают, как на провокатора, и заявил: “Я уйду”. Но Потапов стал горячо уговаривать не делать этого; он говорил, что товарищи вполне доверяют ему, что такие дела, как дело Плеве и Сергея Александровича, устраняют какие бы то ни было подозрения насчет его — и он должен остаться в рядах партии...

Нечто подобное произошло и за границей, когда содержание письма было передано представителю партии, одному из первых, виднейших членов ее — Михаилу Гоцу. Относительно Азефа, говорил он, никакого расследования не нужно. Дела Плеве и Сергея Александровича ставят его выше всяких подозрений 1.

Эти два дела ослепляли и всех других членов центра и лиц, близких к нему; никто не верил в возможность, чтобы человек, знавший замыслы партии против Плеве и Сергея Александровича, знавший всех участников этих дел и каждый шаг их на пути осуществления выработанного сообща с Азефом плана, мог быть предателем-провокатором и не помешать актам Созонова и Каляева.

В письме, по словам Ростковского, было сказано: в случае желания получить дальнейшую информацию, адресаты должны напечатать в газетах объявление о пропаже собаки (или что-то в этом роде — Ростковский теперь не помнит). Но такого объявления адресаты не сделали.

Так и потухло извещение, которое после множества догадок, кто автор его, много лет спустя, оказалось, как уже я сказала, исходившим от охранника Меньщикова. {257}

Интересно происхождение саратовских сведений о Филипповском-Азефе.

Когда в Уфе силами местной группы, в которую входили Е. Созонов, Леонович и др., при участии Гершуни, Дулебовым был совершен акт против Богдановича, губернатора, устроившего расстрел рабочих Златоустовского завода, то вслед за этим последовал ряд арестов: в числе других был арестован и В. Леонович. Мать Леоновича, жившая в том же городе, получала от сына официальные письма, но в них она находила иногда записку, написанную незнакомым почерком; в записках были сведения об арестованных.

Однажды к ней явился молодой человек и сказал, чтобы она предупредила таких-то лиц о том, что у них будет обыск. Мать Леоновича, видимо, обнаружила недоверие к пришедшему незнакомцу, но он сказал:

— Ведь я же несколько раз вкладывал вам записки в письма вашего сына.

Тогда она предложила ему деньги — он отказался.

Надо же такое стечение обстоятельств! — молодой человек, по фамилии, как оказалось, Астафьев, служивший письмоводителем в жандармском управлении в Уфе, был переведен в Саратов, и он-то в августе 1905 г. явился к будущему депутату 1-й Государственной думы С. Аникину в то время, когда в Саратов к Ракитниковым съехались Брешковская, Якимова, Азеф, и сообщил, что из Петербурга приехал чиновник департамента полиции (известный Медников) с филерами, и за дачей Ракитниковых (у них остановилась Брешковская) установлено наблюдение. Действительно, слежка за Брешковской была основательная; друзья не знали, куда ее девать, как скрыть и как устроить ее отъезд из города. Было бы долго да и не нужно рассказывать здесь о всех хлопотах, сопряженных с этим, о множестве перемещений, настоящих петель, которые при этом делались.

Любопытно, что на этот раз, видимо, лицо, руководившее размещением филеров в местах нахождения “Бабушки”, в силу каких-то соображений не намеревалось довести дело до ареста: сыщики каждый раз являлись на тот или иной пункт с опозданием на день после ухода Брешковской. Происходила только гонка, игра кошки с мышкой. Брешковскую удалось-таки увезти; остальные разъехались. {258}

Подоплека этой истории заключалась в соперничестве сыщиков: местные жандармские власти были обижены тем, что департамент полиции прислал в Саратов своих собственных агентов, нарушив этим права жандармов Саратова.

Посещения Астафьева одним разом не ограничились: он приходил к Аникину еще два раза и каждый раз сообщал новые и все более точные подробности о приезде и роли агента департамента полиции — видного члена партии с.-р. во время съезда в Саратове.

Это обстоятельство казалось цекистам партии особенно подозрительным и утверждало в убеждении, что все разоблачения Астафьева — интрига полиции, желающей скомпрометировать ценного члена партии. {259}

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Разоблачение

После ошеломляющего указания Бурцева на Лопухина возобновилась прежняя печальная история. Лопухин! Директор департамента полиции! Возможно ли доверять ему? Это тот же грязный источник, как и Бакай, только рангом повыше. Тайная полиция заинтересована в том, чтобы, опорочив члена Ц. К., нанести удар партии, дискредитировать ее.

Началось расследование: что за личность Лопухин? Заслуживает ли он доверия? Надо самим услышать от Лопухина подтверждение того, что сообщил Бурцев. Ц. К. посылает Аргунова в Петербург для собирания сведений о Лопухине и личной встречи с ним.

Лопухин подтвердил Аргунову, что Азеф находится на жалованьи, весьма крупном (в последнее время 14 тыс. руб. в год). Больше того, Лопухин рассказал, что 11 ноября Азеф являлся к нему и умолял не сообщать партии о сношениях с ним 1 и что вслед за Азефом к нему приезжал генерал Герасимов, начальник охраны, и требовал, чтобы Лопухин об Азефе молчал2, причем грозил преследованием. Аргунов вернулся в Париж, сделал доклад Ц. К., но дело не подвинулось вперед: нашли нужным послать Савинкова, Чернова и Аргунова в Лондон для новых разговоров с Лопухиным, который прибавил об Азефе некоторые подробности. Тут уж насторожились. В одной квартире в Париже, не знаю, у кого именно, {260} Ц. К. созвал некоторое число лиц, более известных своей революционной деятельностью. Была приглашена и я. Из других лиц, помню, присутствовали: члены Ц. К.— М. Натансон, В. Чернов, А. Аргунов, Ракитников, М. А. Прокофьева, член боевого отряда Лапина (Белла), И. Рубанович, Б. Савинков, И. Фондаминский, С. Слетов. Других — не помню.

Предметом совещания было, что делать дальше, а постановлением — продолжать расследование и допросить Азефа в обстановке, подготовленной так, чтоб тут же на месте покончить с ним.

Я не помню мнений отдельных лиц; не помню, чтобы были какие-нибудь другие предложения или чтоб кто-нибудь воздержался от голосования.

Дальнейшим актом было следующее: Лопухин в Петербурге указал Аргунову, что Азеф был у него 11 ноября. Где был Азеф в этот день? На вопрос одного из членов Ц. К. он ответил, что был в Берлине и пробыл там дней десять. Он показал и счета гостиницы. Ц. К. поручил Донскому (я думаю, теперь можно назвать его) поехать в Берлин и проверить все указания Азефа 1. Из Берлина от него была получена тревожная телеграмма, говорившая о том, что надо спешить, иначе заинтересованное лицо будет предупреждено. Все указания Азефа оказались ложными: в Берлине он прожил всего 5 дней, счет был на чужое имя, жил он у некоего подозрительного Черномордика, связанного с немецкой полицией, обстановка комнаты была совсем иная, чем указанная Азефом.

О посылке Донского мне стало известно от Натансона уже после телеграммы от него.

О последующих шагах Ц. К. я узнала уже post factum, а именно:

Вопреки тому, что было постановлено на совещании, и без ведома (насколько я знаю) присутствовавших на нем, за исключением, конечно, членов Ц. К., на квартиру Азефа отправились Чернов, Савинков и Панов (“Николай”) 2. Ни жены, ни двух сыновей Азефа (12 и 8 лет) дома не было. Обстановка — самая благоприятная. Произошел допрос, который не стоит излагать по тому непол-{261}ному сообщению, которое мне сделал Натансон. До сих пор (1928 г.) я даже не знала, что третьим был Панов, находя неудобным спрашивать об этом.

В книге Савинкова “Воспоминания террориста”, в главе III, стр. 348—353, помещена драматическая сцена этого допроса, и я целиком привожу ее.

“Вечером 5 января н. стиля 1909 г. Чернов, “Николай” и я позвонили у квартиры Азефа в доме № 245 по Boulevard Raspail.

Дверь нам открыл Азеф. Он провел нас в крайнюю комнату — свой кабинет. Он сел за стол у окна. Мы втроем загородили ему выход из комнаты.

Азеф спросил:

— В чем, господа, дело?

Чернов ответил:

— Вот прочти новый документ.

И он передал Азефу саратовское от 1907 года письмо.

Азеф побледнел. Он долго читал письмо. Мне показалось, что он делает вид, что читает его: он выигрывал время, чтобы спокойно выслушать нас.

Все еще очень бледный, он, наконец, обернулся к нам. Он спросил:

— Ну, так в чем же дело?

Чернов медленно сказал:

— Нам известно, что 11 ноября старого стиля ты в Петербурге был у Лопухина.

Азеф не удивился. Он ответил очень спокойно:

— Я у Лопухина не был.

— Где же ты был?

— Я был в Берлине.

— В какой гостинице?

— Сперва в Fьrstenhof’е, затем в меблированных комнатах “Керчь”.

— Нам известно, что ты в “Керчи” не был.

Азеф засмеялся:

— Смешно... Я там был.

— Ты там не был.

— Я был... Впрочем, что это за разговор?.. — Азеф выпрямился и поднял голову. — Мое прошлое ручается за меня. {262}

Тогда я сказал:

— Ты говоришь — твое прошлое ручается за тебя. Хорошо. Расскажи нам подробности покушения на Дубасова.

Азеф ответил, с достоинством:

— Покушение 23 апреля было неудачно, потому что Шиллеров пропустил Дубасова. Было трое метальщиков: Борис Вноровский на Тверской, Владимир Вноровский на Воздвиженке, Шиллеров на Знаменке. Я был в кофейне Филиппова.

Я сказал:

— Это неправда. Мы допросили Владимира Вноровского. Было только двое метальщиков: Борис Вноровский и Шиллеров. Дубасов проехал мимо Владимира Вноровского, но у того не было бомбы.

Азеф пожал плечами:

— Не знаю. Было так, как я говорю.

Я сказал:

— Кроме того, ты накануне покушения не пришел на свидание к метальщикам.

Азеф ответил:

— Нет, я пришел.

 

Я.— Значит, Вноровский сказал неправду?

 

Азеф.— Нет, Вноровский не может сказать неправды.

 

Я. — Значит ты говоришь неправду?

 

Азеф.— Нет, и я говорю правду.

 

Я. — Где же объяснение?

 

Азеф.— Не знаю.

 

Я.— Ты говоришь, был в кофейне Филиппова?

 

Азеф.— Да.

 

Я.— Ты попал в полицейское оцепление?

 

Азеф. — Нет.

 

Я. — Аргунову ты говорил, что ты попал в оцепление, но представил приставу иностранный паспорт и тебя отпустили.

 

Азеф.— Я этого Аргунову не говорил.

 

Я.— Значит, Аргунов сказал неправду?

 

Азеф. — Нет.

 

Я.— Значит, ты говоришь неправду?

 

Азеф.— Нет, я говорю правду.

 

Я.— Где же объяснение?

 

Азеф. — Не знаю... Но какое же заключение ты выводишь? {263}

Я.— Ты, по меньшей мере, проявил небрежность, граничащую с преступлением. За такую небрежность ты удалил бы из организации любого из ее членов. Твоя ссылка на твое прошлое неуместна.

Азеф опять пожимает плечами. Он волнуется.

Он говорит:

— Дайте же мне возможность защищаться.

 

Чернов.— Мы спрашиваем и ждем ответа. Зачем ты ездил в Берлин?

 

Азеф.— Я желал остаться один. Я устал. Я хотел отдохнуть.

 

Чернов. — Видел ли ты в Берлине кого-либо из партийных людей?

 

Азеф. — Нет.

Чернов. — А из непартийных?

 

Азеф. — Я не желаю на этот вопрос отвечать.

 

Чернов. — Почему?

 

Азеф. — Он не относится к делу.

 

Чернов. — Об этом судить не тебе.

 

Азеф.— Я член Центрального Комитета и не вижу, чтобы все здесь присутствующие были ими.

 

Я. — Мы действуем от имени партии.

 

Чернов. — Значит, ты отказываешься отвечать на этот вопрос?

 

Азеф.— Нет. Я скажу: я не видал никого.

 

Чернов.— Почему ты переселился в “Керчь”?

 

Азеф. — В “Керчи” дешевле.

 

Чернов.— Так ты переехал из-за дешевизны?

 

Азеф. — Была и еще причина.

 

Чернов. — Какая?

 

Азеф. — Этот вопрос тоже не относится к делу.

 

Чернов. — Ты не желаешь отвечать?

 

Азеф. — Хорошо. Запишите: я переехал только из-за дешевизны.

 

Чернов. — В какой комнате ты жил в “Керчи”?

 

Азеф. — В № 3.

 

Чернов. — Опиши подробно этот номер.

 

Азеф. — Кровать, налево от входа, покрыта белым покрывалом, с периною, стол круглый, покрыт плюшевой скатертью, около стола два кресла темно-зеленого плюша, у умывальника зеркало, ковер на полу темного цвета. {264}

Чернов. — Кого ты видел в “Керчи”?

 

Азеф. — Что за вопрос?.. Ну, хозяина, посыльного, горничную, лакея...

 

Я. — Скажи, как ты понял мои слова, когда я говорил тебе, что некто, имени которого я назвать не могу, сказал Бурцеву, что ты служишь в полиции, и разрешил сообщить это мне. Понял ты так, что именно некто разрешил мне сказать, или так, что Бурцев решился на это самостоятельно?

 

Азеф. — Конечно, я понял так, что некто разрешил сказать только тебе.

 

Чернов. — Некто — Лопухин. Он не называл фамилии Савинкова. Он позволил Бурцеву сказать одному революционеру, по его, Бурцева, выбору. Бурцев выбрал Павла Ивановича (меня).

 

Азеф. — Ну?

 

Чернов. — Ну, а ты вошел к Лопухину со словами: “Вы разрешили сказать Савинкову”.

 

Азеф. — Я не понимаю... Вы должны производить расследование серьезно.

 

Чернов. — Прошу выслушать далее. Лопухин не назвал фамилии Савинкова. Ты понял со слов Павла Ивановича, что он эту фамилию назвал. Павел Иванович такого толкования в свои слова вложить не мог, ибо не слышал его от Бурцева... Значит...

Азеф бледнеет. Но он говорит еще спокойно.

— Ну, Бурцев мог сказать Бакаю. Бакай понял неверно и сказал Лопухину... Впрочем, я ничего не знаю.

 

Чернов. — Бурцев не говорил Бакаю, и Бакай не говорил Лопухину. Как объяснить, что Лопухин на расстоянии угадал, что ты понял Павла Ивановича так, как никто понять не мог, — что он, Лопухин, назвал фамилию Савинкова?

Азеф волнуется.

— Что за вздор. Я ничего понять не могу.

 

Чернов. — Тут нечего понимать. Ты сказал Лопухину: вы позволили сообщить Савинкову, сообщите тому же Савинкову, что вы ошиблись.

Азеф встает из-за стола. Он в волнении ходит по комнате.

 

Чернов. — Мы предлагаем тебе условие, — расскажи откровенно о твоих сношениях с полицией. Нам нет нужды губить твою семью. Дегаев и сейчас живет в Америке. {265}

Азеф продолжает ходить взад и вперед. Он курит папиросу за папиросой.

 

Чернов. — Принять предложение в твоих интересах.

Азеф не отвечает. Молчание.

 

Чернов. — Мы ждем ответа.

Азеф останавливается перед Черновым. Он говорит, овладев собой:

— Да... Я никогда ни в каких сношениях с полицией не состоял и не состою.

 

Чернов. — Как же ты объясняешь себе все обвинения? Интрига полиции?

 

Азеф. — Не знаю.

 

Чернов. — Ты не желаешь рассказать о своих сношениях?

 

Азеф. — Я в сношениях не состоял.

 

Чернов. — Ты ничего не желаешь прибавить к своим ответам?

 

Азеф. — Нет. Ничего

 

Чернов. — Мы дадим тебе срок подумать.

Азеф ходит по комнате. Он опять останавливается против Чернова и смотрит ему прямо в глаза. Он говорит дрожащим голосом:

— Виктор. Мы жили столько лет душа в душу. Мы работали вместе. Ты меня знаешь... Как мог ты ко мне прийти с таким... с таким гадким подозрением?

Чернов говорит сухо:

— Я пришел. Значит, я обязан был прийти.

 

Я. — Мы уходим. Ты ничего не имеешь прибавить?

 

Азеф. — Нет.

 

Чернов. — Мы даем тебе срок: завтра до 12 часов. Ты можешь обдумать наше предложение.

 

Азеф. — Мне нечего думать.

 

Я. — Завтра в 12 часов мы будем считать себя свободными от всяких обязательств.

 

Азеф. — Мне нечего думать.

Мы ушли” 1.

На другой день утром меня позвали на какую-то квартиру; там я застала человек 10—12, неподвижно сидящих на стульях вдоль стены. Это были все знакомые лица; вероятно, те, которые были {266} на совещании, своим постановлением взявшие на свою ответственность отнятие жизни провокатора.

Тут Марк и рассказал мне о происшедшем в квартире Азефа Он сказал, что после допроса те, которые делали его, ушли.

— Как ушли? Они не убили его?! И не оставили стражи?!

— Они поставили Азефу ультиматум: раскрыть все известное ему об охранке, и тогда жизнь его будет пощажена, и сроком признания назначили 12 часов сегодняшнего дня, когда он должен явиться к Виктору Михайловичу на дачу под Парижем. Теперь мы ждем Виктора, который должен приехать с известиями.

И мы ждали... Ждали напрасно: Виктор Михайлович не приехал, потому что и Азеф к нему не приехал...

В великом смущении я спрашивала Натансона:

— Но ведь вы совершенно нарушили общее решение тех, кого созывали?!

— Если Азеф был бы убит, всех русских выслали бы из Парижа, — было ответом Натансона.

— Но как же могли вы не поставить кого-нибудь сторожить его?

— Это сделают другие. И мне кажется, он сказал, что эти “другие” взяли это на себя.

Между тем, на себя этого никто не брал...

После долгого томления в ожидании Виктора Михайловича с квартиры все разошлись, обманутые, униженные и бессильные...

В час ночи, как впоследствии, поверив, наконец, в предательство своего мужа, жена его рассказывала нам, она, придя домой, застала его быстро укладывающим чемодан и по его просьбе проводила его на вокзал. По пути он выказывал боязнь перед каждым темным углом; в испуге бросался в стороны от фонарных столбов... и т. п. И уехал, уехал!

Через несколько дней Азеф прислал членам Ц. К. письмо, из всех наглых писем, когда-либо писанных человеческой рукой, самое наглое. Оно приведено целиком у Савинкова в “Записках террориста”. Рука не поднимается переписать его. В памяти же от прочитанного мне в свое время осталось: он объявлял себя невиновным. Объявлял, что грязь, которою члены Ц. К. забросали его, его, вознесшего партию на небывалую высоту, падет на них самих...

И это пришлось проглотить... {267}

Следующая


Оглавление| | Персоналии | Документы | Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|




Сайт управляется системой uCoz